Глава первая

Кровь в Тропаревском парке

Середина ноября в Тропаревском парке являла взгляду прозрачность и голизну сквозящих ветвей и стволов, бурые островки последней травы посреди сырой почвы, почернелой и обнаженной. Обегая ежедневным утренним маршрутом дорожки парка и контролируя частоту дыхания, тренер женской сборной Москвы по волейболу и мастер спорта Лев Прокофьевич Никитин впервые за все потраченное сегодня на физкультуру время присмотрелся к окружающему пейзажу. Точнее, он и присмотреться толком не успел, двигаясь в привычном ритме заведенной и хорошо смазанной спортивной машины, как вдруг его выносливое, не тронутое атеросклерозом сердце уколола эта последняя сквозистость. И безнадежность... Что-то невероятно раннее и ранящее проступало в белесости затянутого облаками неба, помноженного на такой же белесый, уже развеивающийся в сырых прогалинах туман, что-то подчиненное распаду и покорно идущее на смерть. Хотя вообще-то Лев Прокофьевич не находил в смерти ничего красивого: совсем недавно, меньше месяца назад, он присутствовал на похоронах старого друга, чемпиона мира по футболу, и был неприятно поражен пластмассовой гладкостью его прежде морщинистого, но румяного и бодрого, привлекательного своей энергичностью лица... Но природа – совсем не то, что мы, люди: даже умирание ее украшает. Золотая осень миновала, отлетела разноцветными листьями, но и эта поздняя безлистая осень показалась Льву Прокофьевичу куда как хороша. Он назвал бы ее бронзовой осенью: отчасти за некоторую второсортность по сравнению с золотой, но прежде всего за бронзовый оттенок скульптурной изящности ветвей, который под листвой не заметен, а сейчас как раз его пора прорисовывать. Недолго продлится и этот печальный вид: за бронзовой, вопреки спортивной градации медалей, настанет время серебряной осени – это в самом конце ноября, когда деревья укутаются в пухлую посеребренную снежную вату и так уже и останутся до весны...

– Помогите! Кто-нибудь! Ну стойте же! Стойте!

От поэтических мыслей на тему природы Льва Прокофьевича отвлек препротивный, писклявый и капризный голос. Такой голосок должен принадлежать тощей, рыжей, малокровной и голенастой девчонке в очках, а достался – что делало его еще противнее – пенсионного возраста особе, похожей на ком теста, который с трудом втиснули соответственно погоде в серо-зеленый драповый балахон. Ком теста звался Натальей Венедиктовной Панченко, как то было известно Льву Прокофьевичу по опыту прежних столкновений. Столкновений – в буквальном смысле слова... Дело в том, что единственной радостью на склоне лет и светом очей Натальи Панченко была собака, спаниель по кличке Аврора. «Сука!» – это наименование половой принадлежности Авроры служило еще и ругательством у любителей утренних пробежек по Тропаревскому парку в те животрепещущие моменты, когда очаровательная собачка, взмахивая черными ушками, с истошным тявканьем неслась за бегунами, намереваясь тяпнуть за икру. В азарте погони она то и дело попадала кому-нибудь под ноги, в результате чего принималась визжать, будто ее ткнули ножом. На визг прикатывалась хозяйка и, выхватывая свое сокровище из-под чужих ног, принималась честить на все корки тех, кто носится как угорелый по паркам, будто стадионов для них нет, только порядочных собак пугают, и так далее, и тому подобное... Попытки наладить мирное взаимопонимание (в процессе которых Никитин узнал имя, отчество и фамилию Аврориной хозяйки) неизменно терпели провал. Было время, когда Лев Прокофьевич, человек, по существу, не злой и любящий животных, серьезно задумывался по поводу знаменательного совпадения: визгливая Аврора принадлежит к той же породе, что и всем известная с детства Муму. А что, Тропаревский пруд, между прочим, рядом... Но до жестокого обращения с животным дело не дошло: Аврора повзрослела, в ее собачьей жизни появились другие увлечения и развлечения, помимо кусания бегунов, и больше не надо было готовиться к стычке, уловив краем глаза на ближайшей дорожке или лужайке что-то черно-белое и лохматое. Видя, что сокровищу больше ничто не угрожает, и Панченко стала вести себя потише, хотя по-прежнему провожала бегунов неодобрительными взглядами из-под полей розовой крапчатой шляпки, похожей на созревший мухомор. Лев Прокофьевич изредка здоровался с ней на бегу – какая ни есть, она все-таки женщина. Может быть, поэтому она к нему и обратилась?

– Стойте! О... чень... вас... про... шу...

Панченко отстала от тренированного Льва Прокофьевича на полметра, но с одышливым упорством продолжала ковылять следом, и было бы, право, уж чересчур жестоко не остановиться и не спросить:

– В чем дело, Наталья Венедиктовна?

Неуместно намалеванный карминовой помадой рот скривился на сторону, вислые мешочки щек мокры – от пота? От слез? Лев Прокофьевич плохо знал Панченко, но до сих пор полагал, что такие сильные эмоции у нее способно вызвать лишь что-то связанное с Авророй. Аврора попала под машину, или застряла в развилке дерева, или нашелся благодетель человечества, который наконец-то показал Авроре, где раки зимуют, внушив ей простую мысль, что лаять без толку на всех подряд нехорошо, за это можно по морде схлопотать... Но Аврора послушно трюхала рядом с хозяйкой на поводке, и выражение черно-белой морды было непривычно задумчивое и чуть обиженное; Лев Прокофьевич даже сказал бы – угнетенное. Так выглядят избалованные дети, когда выпадают вдруг из центра внимания, то есть родителям, попросту говоря, не до них.

– Там... на берегу пруда... поймите меня правильно... я проходила мимо... там – голый мужчина!

– Голый мужчина? – повторил Лев Прокофьевич. – Что он там делает?

– Ничего... Лежит... Я подумала, нужна чья-то помощь... Я не врач...

– Наталья Венедиктовна, так и я не врач, – вздохнул Лев Прокофьевич, коря себя за доброту и всеми фибрами души ощущая, что вляпывается в какие-то неприятности. Вот тебе и утренняя зарядка, источник здоровья! – Ну пойдемте, посмотрим на вашего голого мужчину.

– Только вы... не так быстро... я за вами не успеваю!

Мысль, что неожиданная собеседница может выдать недостоверный факт, ни на минуту не пришла Никитину в голову: может быть, Панченко и не выглядела кладезем ума, но и сумасшедшей она не была, это уж сто пудов. Кроме того, пруд в Тропаревском парке служил пристанищем «моржей», бултыхавшихся в этом водоемчике с топким илистым дном круглогодично... На эту отважную публику даже Лев Прокофьевич, не прекращавший пробежек и в двадцатипятиградусный мороз, взирал с дрожью. Он готов был допустить, что какому-то любителю моржевания резко поплохело с сердцем из-за разницы температур. Может, стал вдобавок тонуть, воды наглотался... Это ничего, с этим Лев Прокофьевич справится. Медицинского образования он не имел, но, согласно тренерским обязанностям, владел навыками оказания первой медицинской помощи. Ну, там дыхание «рот в рот» и «рот в нос», непрямой массаж сердца... Пока что, тьфу-тьфу, пользоваться не приходилось.

Одного взгляда на распростертую на сером песчаном, сцементировавшемся от холода берегу пруда фигуру хватило Никитину, чтобы понять, что его навыки оказания первой помощи останутся без употребления. Если по порядку, лежащего на спине в неожиданно мирной, сонной позе мужчину нельзя было в строгом смысле слова назвать голым, так как на нем были плавки – символические, веревочно-сетчатые, но главную примету, что отличает мужчину от женщины, они все-таки прикрывали. Плавки были сухими, значит, окунуться в пруд их обладатель так и не успел. О том же свидетельствовал нетронутый край полотенца, высовывающийся из полиэтиленового пакета, который валялся поодаль на берегу.

Все это Никитин отметил как бы боковым зрением, не сосредоточиваясь на деталях. Осознал же их значение он лишь некоторое время спустя. Его внимание сразу привлекло неровное отверстие в гладкой, белой, поросшей курчавыми рыжеватыми волосками груди. И темнеющие, загустевающие, из алых становящиеся багровыми потеки. На коже, на песке, в складках пакета...